Сон свидригайлова в какой главе. Характеристика и образ Свидригайлова в романе "Преступление и наказание" Ф. М. Достоевского. История Аркадия Ивановича
Горький Максим
На плотах
Максим Горький
На плотах
Пасхальный рассказ
Грузные тучи медленно ползут над сонной рекой; кажется, что они спускаются все ниже и ниже; кажется, что вдали их серые лохмотья коснулись поверхности быстрых и мутных весенних волн, и там, где они коснулись воды, - встала до небес непроницаемая стена облаков, заградившая собою течение реки и путь плотам.
И волны, безуспешно подмывая эту стену, бьются о нее с тихим, жалобным рокотом, бьются и, отброшенные ею, разбегаются вправо, влево, где лежит сырая тьма весенней, свежей ночи.
Но плоты плывут вперед, а даль отодвигается пред ними в пространство, полное тяжелых облачных масс.
Берегов не видать - их скрыла ночь и оттолкнули куда-то широкие волны разлива.
Река - точно море. Небо над нею окутано облаками, тяжело, сыро и скучно.
Плоты скользят по воде быстро и бесшумно, а навстречу им па тьмы выдвигается пароход, выбрасывая из трубы веселую толпу искр и глухо ударяя по воде плицами колес...
Два красных фонаря на отводах все увеличиваются, становятся ярче, а фонарь на мачте тихо покачивается из стороны в сторону и таинственно подмигивает тьме.
Пространство наполнено шумом разбиваемой воды и тяжелыми вздохами машины.
По-оглядывай! - раздается на плотах сильный грудной оклик.
У рулевых весел, на хвосте плота, стоят двое: Митя - сын сплавщика, русый, хилый, задумчивый парень лет двадцати, и Сергей - работник, хмурый, здоровый детина в рыжей бороде; из ее рамки выдаются крепкие, крупные зубы, не закрытые верхней губой, насмешливо вздернутой кверху.
Клади лево! - снова сотрясает тьму громкий крик спереди плотов.
Знаем и сами, чего орешь? - недовольно ворчит Сергей и, вздыхая, наваливается грудью на весло.
О-ух! Вороти крепчае, Митюк!
Митрий, упираясь ногами в сырые бревна, тянет к себе тонкими руками тяжелую жердь - руль - и хрипло кашляет.
Гни... бери левей!.. Черти, дьяволы! - кричат спереди тревожно и озлобленно.
Ори! Твой-то чахлый сын соломину о колено не переломит, а ты его на руль ставишь, да и орешь потом на всю реку. Жаль было еще работника нанять кощею-снохачу. Ну, и рви теперь глотку-то!..
Сергей ворчит уже громко, очевидно, не опасаясь, что его услышат, и даже как бы желая этого...
Пароход мчится мимо плотов, с ропотом выметывая из-под колес пенистые волны. Бревна раскачиваются на воде, и скрученные из сучьев связи скрипят жалобным и сырым звуком.
Освещенные окна парохода смотрят на реку и плоты, как ряд огненных глаз, отражаются на взволнованной воде светлыми трепещущими пятнами и исчезают.
Волны сильно плещут на плоты, бревна прыгают, и Митрий, покачиваясь на ногах, крепко прижимается к рулю, боясь упасть.
Ну, ну! - насмешливо урчит Сергей, - заплясал! Вот отец-то гаркнет тебе опять... А то пойдет да всадит тебе в бок-то раза, тогда не так запляшешь! Бери право! Ой-ну! О-о!..
И упругими, как стальные пружины, руками Сергей мощно ворочает свое весло, глубоко разрывая им воду...
Энергичный, высокий, немного злой и насмешливый, он стоит так, точно прирос к бревнам босыми ногами, и в напряженной позе, готовый каждую секунду поворотить плоты, зорко смотрит вперед.
Ишь отец-то у тебя, как обнимат Марьку-то! Ну и дьяволы же! Ни стыда, ни совести! И чего ты, Митрий, не уйдешь куда от них, чертей поганых?.. а? Слышь, что ли?
Слышу-у! Эх ты, тюря! - дразнится Сергей и хохочет. - Дела! продолжает он, подзадориваемый апатией Митрия. - Ну и старик - черт! Женил сына, отбил сноху и - прав! Старый галман!
Митрий молчит и смотрит назад по реке, где тоже образовалась стена густых облаков.
Теперь облака везде, и кажется, что плоты не плывут, а неподвижно стоят в этой густой и черной воде, подавленной тяжелыми темно-серыми грудами туч, - упав в нее с неба, они заградили ей путь.
Река кажется бездонным омутом, со всех сторон окруженным горами, высокими до неба и одетыми густым покровом тумана.
Кругом - томительно тихо, и вода точно ждет чего-то, слабо поплескивая на плоты. Много грусти и какой-то робкий вопрос слышится в этом бедном звуке, единственном среди ночи и еще более оттеняющем ее тишину...
Ветру бы теперь дунуть... - говорит Сергей. - Нет, не надо ветру ветер дождя нагонит, - возражает он сам себе, набивая трубку.
Вспыхивает спичка, слышно хрипение в засоренном чубуке, и красный огонек, то разгораясь, то угасая, освещает ныряющее во тьме широкое лицо Сергея.
Как же это, брат ты мой, а?
Чего? - отзывается Митрий недовольно.
Женился-то?! Смехи! Как это было-то? Ну, пошли вы, значит, с женой спать? Ну, как же?!
Эй, вы, там! По-оглядыва-ай! - угрожающе пронеслось над рекой.
Ишь ревет, снохач анафемский! - с восхищением отмечает Сергей и снова возвращается к своей теме. - Ну, скажи, что ли? Мить! Скажи, чай! а?
Отстань, Серега! - говорил ведь! - просительно шепчет Митрий; но, должно быть, зная, что от Сергея не отвяжешься, торопливо начинает: - Ну, пришли мы спать. Я и говорю ей: "Не могу я мужевать с тобой, Марья. Ты девка здоровая, я человек больной, хилый. И совсем я жениться не желал, а батюшка, мол, силком меня - женись, говорит, да и все! Я, мол, вашу сестру не люблю, а тебя больше всех. Бойка больно... Да... И ничего я этого не могу... понимаешь... Пакость одна да грех... Дети тоже... За них ответ богу дать надо..."
Пакость! - взвизгивает Сергей и громогласно хохочет. - Ну и что ж она, Марька-то? а?
Ну... "Что же, говорит, мне делать теперь?" Плачет сидит. "Чем, говорит, я тебе не по сердцу? Али, говорит, я уродина какая?" Бесстыдница она, Серега!.. "Что же, говорит, мне с моим здоровьем к свекру, что ли, идти?" Я говорю: "Как хошь, мол... Куда хошь иди. Мне, мол, супротив души невозможно поступить... Дедушка Иван говорил - смертный грех это дело. Скоты мы с тобой, что ли, мол?" Плачет все. "Загубили, говорит, мою девичью красоту". Жалко ее было мне. "Ничего, мол, как-нибудь обойдесся. А то, мол, в монастырь иди". Она ругаться: "Дурак ты, говорит, Митька, подлец..."
А, б-батюшки! - восхищенным шепотом шипит Сергей. - Так ты ей и отколол - в монастырь?
Так и сказал, - просто говорит Митя.
А она тебя - дураком? - повышает тон Сергей.
Да... обругала.
За дело, брат! Ах-ах и за дело! Вздуть бы еще надо! - вдруг меняет тон Сергей. Теперь он говорит строго и внушительно. - Разве ты можешь супротив закону идти? А ты - пошел! Установлено - ну, значит, и шабаш! Не моги спорить. А ты накося! Эко, выворотил корягу! В монастырь! Дурья голова! Ведь девке-то что надо? Али монастырь? Ну и люди нынче! Ты подумай - что вышло? Сам ты ни бэ, ни мэ, ни ку-ка-ре-ку, девку погубил... полюбовницей стариковой стала - старика во грех снохаческий ввел. Сколько ты закона нарушил? Го-олова!
Закон-то, Сергей, в душе. Один закон про всех: не делай такого, что против души твоей, и никакого ты худа на земле не сделаешь, - тихо и умиротворяюще проговорил Митрий, тряхнув головой.
А ты вот сделал! - энергично возразил Сергей. - В душе! Око, тоже... Мало ли что в душе-то есть. Всему запрета полагать - нельзя. Душа, душа... Ее, брат, понимать надо, а потом уж и того...
Нет, ты это не так, Сергей! - горячо заговорил Митрий, точно вспыхнул вдруг. - Душа-то, брат, всегда чиста, как росинка. В скорлупке она, вот что! Глубоко она. А коли ты к ней прислушаешься, так не ошибешься. Всегда по-божески будет, коли по душе сделано. В душе ведь бог-то, и закон, значит, в ней. Богом она создана, богом в человека вдунута. Нужно только в нее заглянуть уметь. Нужно только не жалеючи себя...
Эй, вы! Деймоны сонные! Гляди в оба! - раскатисто загремело и поплыло по реке.
По силе звука чувствовалось, что кричит человек здоровый, энергичный, довольный собой, человек с большой и ясно сознанной им жизнеспособностью. Кричалось не потому, что окрик был вызван сплавщиками, а потому, что душа была полна чем-то радостным и сильным, - это радостное, сильное - просилось на волю, и вот - вырвалось в гремящем, энергичном звуке.
Ишь как тявкнул, старый черт! - с удовольствием отметил Сергей, зорко глядя вперед. - Милуются, голубки! Завидно не быват, Митька?
Митрий равнодушно посмотрел туда, к передним веслам, где две человеческие фигуры перебегали по плотам справа налево и, останавливаясь близко друг к другу, иногда сливались в одну плотную, темную массу.
Не завидно? - повторил Сергей.
Что мне? Их грех - их ответ, - тихо сказал Митя.
Та-ак! - иронически протянул Сергей и подложил табаку в трубку. Снова во тьме заблестел красный огонек.
А ночь становилась все гуще, и серые тучи, черные, все ниже спускались над тихой, широкой рекой.
Где ж это ты, Митрий, нахватал такой мудрости, а? Али уж у тебя это врожденное? Не в отца ты, браток. Герой у тебя отец-от. Смотри-ко полсотни годов ему, а он какую кралечку милует! Сок один баба. И любит она его - что уж тут! Любит, брат. Нельзя не любить козыря такого. Король козырей, бардадын отец-от у тебя. Работает - любо глядеть, достаток большой; почета - хошь отбавляй, и голова на месте. Н-да. А ты вот ни в мать, ни в отца. Мить? А что бы отец-от сделал, кабы покойница Анфиса жива была? Чудно! Посмотрел бы я, как она его... Тоже баба была - бой, матка-то твоя... Под пару Силану-то.
Митрий молчал, облокотясь на весло и глядя в воду.
Сергей тоже замолчал. Спереди плотов доносился звонкий женский смех. Ему вторил басовитый смех мужчины. Затканные мглой, их фигуры были еле видны Сергею, с любопытством смотревшему на них сквозь тьму. Можно было видеть, что мужчина высок и стоит у весла, широко расставив ноги, вполоборота к кругленькой, маленькой женщине, прислонившейся грудью к другому веслу, саженях в полутора от первого. Она грозит мужчине пальцем, рассыпчато и задорно посмеиваясь. Сергей отвернулся со вздохом сокрушения и, сосредоточенно помолчав, заговорил опять:
Эхма! И ладно же им там. Мило! Мне бы вот так-то, бобылю-шатале! Ни в жисть бы от такой бабы не ушел! Эх ты! Так бы все и мял ее в руках, не выпускал. На", чувствуй, как люблю... Черт те! Не везет вот мне на бабу... Не любят, видно, бабы рыжих-то. Н-да. Капризная она - баба эта... А шельма! Жадна жить. Митя! Эй, спишь?
Нет, - тихо ответил Митя.
То-то! Как же ты, брат, жизнь проходить будешь! Ведь ежели говорить правду - один ты, как перст. Тяжело! Куда ж ты себя теперь определишь? Житья тебе настоящего на людях не найти. Смешон больно. Али это человек, который постоять за себя не умеет! Нужно, брат, зубы да когти. Всякий тебя будет забиждать. Рази ты можешь оборониться? Чем тебе оборониться? Эхе-хе! Чудён! Куда ж ты?
Я-то? - вновь встрепенулся Митя. - Я уйду. Я, брат, осенью ныне - на Кавказ, и - кончено! Господи! Только бы скорее от вас! Бездушные! Безбожные вы люди, бежать от вас - одно спасенье! Зачем вы живете? Где у вас бог? Слово у вас одно... Али вы во Христе живете? Эх вы, - волки вы! А там иные люди, живы души их во Христе, и сердца их содержат любовь и о спасении мира страждут. А вы? Эх вы! Звери, пакость рыкающие! Есть иные люди. Видел я их. Звали меня. К ним и уйду. Книгу святого писания принесли мне они. "Читай, говорят, человек божий, брат наш любезный, читай слово истинно!.." И читал я, и обновилась душа моя от слова божия. Уйду. Брошу вас, волки безумные, от плоти друг друга питаетесь вы. Анафема вам!
Митрий говорил это страстным шепотом и задыхался от переполнявшего его чувства презрительной злобы к безумным волкам, от жажды тех людей, души которых мыслят о спасении мира.
Сергей был ошеломлен. Он помолчал, широко открыв рот, держа в руке свою трубку, подумал, оглянулся кругом и сказал густым, угрюмым голосом:
Ишь как взъелся!.. Злой тоже. Напрасно чёл книгу-то. Кто ё знает, какая там она? Ну... вали, вали, утекай, а то совсем испортиться можешь. Айда! Беги, пока не озверел совсем... А что ж это за люди там, на Кавказе? Монахи? Аль, может, староверы? Они молоканы, что ли? А?
Но Митрий потух уже, так же быстро, как и вспыхнул. Он ворочал веслом, задыхаясь от усилий, и что-то шептал быстро и нервно.
Сергей долго ждал его ответа и не дождался. Его здоровую, несложную натуру давила мрачная, мертвенно тихая ночь, ему хотелось напомнить себе самому о жизни, будить эту тишину звуками, всячески тревожить и вспугивать это притаившееся созерцательное молчание тяжелой массы воды, медленно лившейся в море, и уныло застывшие в воздухе неподвижные груды облаков. На том конце плота жили и его возбуждали к жизни.
Оттуда то и дело долетал то тихий, довольный смех, то отрывочные восклицания, стушеванные тишиной и тьмой этой ночи, полной запаха весны, возбуждавшего горячее желание жить.
Брось, Митрий, куда воротить? Ругнет старик-то, смотри, - заметил он наконец, не вынося более молчания и видя, что Митрий бесцельно буравит воду веслом. Митрий остановился, отер вспотевший лоб и замер, прислонясь грудью к веслу и тяжело дыша.
Мало сегодня пароходов чего-то... Кой час плывем, а всего один встрелся.
И, видя, что Митрий не собирается ответить, Сергей резонно объяснил сам себе:
Это потому, что навигация еще не открылась. Начинается только еще. А живо мы сплывем в Казань-то - здорово тащит Волга. Хребет у нее богатырский - все поднимет. Ты чего стоишь? Осерчал, что ли, а, Мить? Эй!
Ну что? - недовольно спросил Митрий.
Ничего, чудак человек... Чего, мол, молчишь? Думаешь все? Брось. Вредно это человеку. Эх ты, мудрец, мудришь ты, мудришь, а что разума-то у тебя нет, - это тебе и невдомек! Ха-ха!
И Сергей, посмеявшись, в сознании своего превосходства крепко крякнул, помолчал, засвистал было, но оборвал свист и продолжал развивать свою мысль далее:
Думы! Али это для простого человека занятие? Вон, глянь-ко, отец-от твой не мудрит - живет. Милует твою жену да посмеивается с ней над тобой, дураком мудрым. Так-то! Чу, как они? Ах ты, дуй их горой! Поди уже беременна Марька-то! Не бойсь, не в тебя дите-то будет. Такой же, надо полагать, ухарь, как и Силан Петров. А твоим ведь зачислится ребенок-то. Дела! Ха! "Тятька", - скажет тебе. А ты ему, значит, не тятька, а брат будешь. А тятька-то у него - дедушка! Эх ты, ловко! Эки пакостники! А удальцы народы! Так ведь, Митя?
Сергей! - раздался страстный, взволнованный, чуть не рыдающий шепот. - Христа ради прошу, не рви ты мою душу, не жги меня, отстань! Молчи! Христом-богом прошу, не говори со мной, не растравляй меня, не соси мою кровь. Брошусь в реку я, грех ляжет на тебя большой! Душу мою загублю я, не трожь ты меня! Богом кляну - прошу!..
На плотах
Пасхальный рассказ
… Грузные тучи медленно ползут над сонной рекой; кажется, что они спускаются всё ниже и ниже; кажется, что вдали их серые лохмотья коснулись поверхности быстрых и мутных весенних волн, и там, где они коснулись воды, – встала до небес непроницаемая стена облаков, заградившая собою течение реки и путь плотам.
И волны, безуспешно подмывая эту стену, бьются о неё с тихим, жалобным рокотом, бьются и, отброшенные ею, разбегаются вправо, влево, где лежит сырая тьма весенней, свежей ночи.
Но плоты плывут вперёд, и даль отодвигается пред ними в пространство, полное тяжёлых облачных масс.
Берегов не видать – их скрыла ночь и оттолкнули куда-то широкие волны разлива.
Река – точно море. Небо над нею окутано облаками, тяжело, сыро и скучно.
Плоты скользят по воде быстро и бесшумно, а навстречу им из тьмы выдвигается пароход, выбрасывая из трубы весёлую толпу искр и глухо ударяя по воде плицами колёс…
Два красных фонаря на отводах всё увеличиваются, становятся ярче, а фонарь на мачте тихо покачивается из стороны в сторону и таинственно подмигивает тьме.
Пространство наполнено шумом разбиваемой воды и тяжёлыми вздохами машины.
– По-оглядывай! – раздаётся на плотах сильный грудной оклик.
У рулевых вёсел, на хвосте плота, стоят двое: Митя – сын сплавщика, русый, хилый, задумчивый парень лет двадцати, и Сергей – работник, хмурый, здоровый детина в рыжей бороде; из её рамки выдаются крепкие, крупные зубы, не закрытые верхней губой, насмешливо вздёрнутой кверху.
– Клади лево! – снова сотрясает тьму громкий крик впереди плотов.
– Знаем и сами, чего орёшь? – недовольно ворчит Сергей и, вздыхая, наваливается грудью на весло.
– О-ух! Вороти крепчае, Митюк!
Митрий, упираясь ногами в сырые брёвна, тянет к себе тонкими руками тяжёлую жердь – руль – и хрипло кашляет.
– Гни… бери левей!.. Черти, дьяволы! – кричат спереди тревожно и озлобленно.
– Ори! Твой-то чахлый сын соломину о колено не переломит, а ты его на руль ставишь, да и орёшь потом на всю реку. Жаль было ещё работника нанять кощею-снохачу. Ну, и рви теперь глотку-то!..
Сергей ворчит уже громко, очевидно, не опасаясь, что его услышат, и даже как бы желая этого…
Пароход мчится мимо плотов, с ропотом вымётывая из-под колёс пенистые волны. Брёвна раскачиваются на воде, и скрученные из сучьев связи скрипят жалобным и сырым звуком.
Освещённые окна парохода смотрят на реку и плоты, как ряд огненных глаз, отражаются на взволнованной воде светлыми трепещущими пятнами и исчезают.
Волны сильно плещут на плоты, брёвна прыгают, и Митрий, покачиваясь на ногах, крепко прижимается к рулю, боясь упасть.
– Ну, ну! – насмешливо урчит Сергей, – заплясал! Вот отец-то гаркнет тебе опять… А то пойдёт да всадит тебе в бок-то раз’а, тогда не так запляшешь! Бери право! Ой-ну! О-о!..
И упругими, как стальные пружины, руками Сергей мощно ворочает своё весло, глубоко разрывая им воду…
Энергичный, высокий, немного злой и насмешливый, он стоит так, точно прирос к брёвнам босыми ногами, и в напряжённой позе, готовый каждую секунду поворотить плоты, зорко смотрит вперёд.
– Ишь, отец-то у тебя, как обнимат Марьку-то! Ну и дьяволы же! Ни стыда, ни совести! И чего ты, Митрий, не уйдёшь куда от них, чертей поганых?.. а? Слышь, что ли?
– Слышу-у! Эх ты, тюря! – дразнится Сергей и хохочет. – Дела! – продолжает он, подзадориваемый апатией Митрия. – Ну и старик – чёрт! Женил сына, отбил сноху и – прав! Старый галман!
Митрий молчит и смотрит назад по реке, где тоже образовалась стена густых облаков.
Теперь облака везде, и кажется, что плоты не плывут, а неподвижно стоят в этой густой и чёрной воде, подавленной тяжёлыми тёмно-серыми грудами туч, – упав в неё с неба, они заградили ей путь.
Река кажется бездонным омутом, со всех сторон окружённым горами, высокими до неба и одетыми густым покровом тумана.
Кругом – томительно тихо, и вода точно ждёт чего-то, слабо поплескивая на плоты. Много грусти и какой-то робкий вопрос слышится в этом бедном звуке, единственном среди ночи и ещё более оттеняющем её тишину…
– Ветру бы теперь дунуть… – говорит Сергей. – Нет, не надо ветру – ветер дождя нагонит, – возражает он сам себе, набивая трубку.
Вспыхивает спичка, слышно хрипение в засоренном чубуке, и красный огонёк, то разгораясь, то угасая, освещает ныряющее во тьме широкое лицо Сергея.
– Как же это, брат ты мой, а?
– Чего? – отзывается Митрий недовольно.
– Женился-то?! Смехи! Как это было-то? Ну, пошли вы, значит, с женой спать? Ну, как же?!
– Эй, вы, там! По-оглядыва-ай! – угрожающе пронеслось над рекой.
– Ишь, ревёт, снохач анафемский! – с восхищением отмечает Сергей и снова возвращается к своей теме. – Ну, скажи, что ли? Мить! Скажи, чай! а?
– Отстань, Серёга! – говорил ведь! – просительно шепчет Митрий; но, должно быть, зная, что от Сергея не отвяжешься, торопливо начинает: – Ну, пришли мы спать. Я и говорю ей: «Не могу я мужевать с тобой, Марья. Ты девка здоровая, я человек больной, хилый. И совсем я жениться не желал, а батюшка, мол, силком меня – женись, говорит, да и всё! Я, мол, вашу сестру не люблю, а тебя больше всех. Бойка больно… Да… И ничего я этого не могу… понимаешь… Пакость одна да грех… Дети тоже… За них ответ богу дать надо…»
– Пакость! – взвизгивает Сергей и громогласно хохочет. – Ну и что ж она, Марька-то? а?
– Ну… «Что же, говорит, мне делать теперь?» Плачет сидит. «Чем, говорит, я тебе не по сердцу? Али, говорит, я уродина какая?» Бесстыдница она, Серёга!.. «Что же, говорит, мне с моим здоровьем к свёкру, что ли, идти?» Я говорю: «Как хошь, мол… Куда хошь иди. Мне, мол, супротив души невозможно поступить… Дедушка Иван говорил – смертный грех это дело. Скоты мы с тобой, что ли, мол?» Плачет всё. «Загубили, говорит, мою девичью красоту». Жалко её было мне.
«Ничего, мол, как-нибудь обойдёсся. А то, мол, в монастырь иди». Она ругаться: «Дурак ты, говорит, Митька, подлец…»
– А, б-батюшки! – восхищённым шёпотом шипит Сергей. – Так ты ей и отколол – в монастырь?
– Так и сказал, – просто говорит Митя.
– А она тебя – дураком? – повышает тон Сергей.
– Да… обругала.
– За дело, брат! А-ах и за дело! Вздуть бы ещё надо! – вдруг меняет тон Сергей. Теперь он говорит строго и внушительно. – Разве ты можешь супротив закону идти? А ты – пошёл! Установлено – ну, значит, и шабаш! Не моги спорить. А ты накося! Эко, выворотил корягу! В монастырь! Дурья голова! Ведь девке-то что надо? Али монастырь? Ну и люди нынче! Ты подумай – что вышло? Сам ты ни бэ, ни мэ, ни ку-ка-ре-ку, девку погубил… полюбовницей стариковой стала – старика во грех снохаческий ввёл. Сколько ты закона нарушил? Го-олова!
– Закон-то, Сергей, в душе. Один закон про всех: не делай такого, что против души твоей, и никакого ты худа на земле не сделаешь, – тихо и умиротворяюще проговорил Митрий, тряхнув головой.
– А ты вот сделал! – энергично возразил Сергей. – В душе! Эко, тоже… Мало ли что в душе-то есть. Всему запрета полагать – нельзя. Душа, душа… Её, брат, понимать надо, а потом уж и того…
– Нет, ты это не так, Сергей! – горячо заговорил Митрий, точно вспыхнул вдруг. – Душа-то, брат, всегда чиста, как росинка. В скорлупке она, вот что! Глубоко она. А коли ты к ней прислушаешься, так не ошибёшься. Всегда по-божески будет, коли по душе сделано. В душе ведь бог-то, и закон, значит, в ней. Богом она создана, богом в человека вдунута. Нужно только в неё заглянуть уметь. Нужно только не жалеючи себя…
– Эй, вы! Деймоны сонные! Гляди в оба! – раскатисто загремело и поплыло по реке.
По силе звука чувствовалось, что кричит человек здоровый, энергичный, довольный собой, человек с большой и ясно сознанной им жизнеспособностью. Кричалось не потому, что окрик был вызван сплавщиками, а потому, что душа была полна чем-то радостным и сильным, – это радостное, сильное – просилось на волю, и вот – вырвалось в гремящем, энергичном звуке.
– Ишь, как тявкнул, старый чёрт! – с удовольствием отметил Сергей, зорко глядя вперёд. – Милуются, голубки! Завидно не быват, Митька?
Митрий равнодушно посмотрел туда, к передним вёслам, где две человеческие фигуры перебегали по плотам справа налево и, останавливаясь близко друг к другу, иногда сливались в одну плотную, тёмную массу.
– Не завидно? – повторил Сергей.
– Что мне? Их грех – их ответ, – тихо сказал Митя.
– Та-ак! – иронически протянул Сергей и подложил табаку в трубку. Снова во тьме заблестел красный огонёк.
А ночь становилась всё гуще, и серые тучи, чёрные, все ниже спускались над тихой, широкой рекой.
Сон Свидригайлова проливает дополнительный свет на его решение уйти из жизни, и вслед за сценой «поединка» между ним и Дуней психологически раскрывает его характер. В одной из картин сна содержится подтверждение слухов о совершенном им «фантастическом душегубстве» - насилии над глухонемой четырнадцатилетней девочкой. Об этом в свое время рассказывал Дуне и ее матери (228). В описании сна читаем: «...посреди залы, на покрытых белыми атласными пеленами столах, стоял гроб. Вся в цветах лежала в нем девочка но улыбка на бледных губах ее была полна какой-то недетской, беспредельной скорби и великой жалобы. Свидригайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажженных свечей не было у этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была самоубийца-утопленница. Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое, детское сознание, залившею незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в темную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер...» (391). В этих словах, вырвавшихся из подсознания Свидригайлова - его собственный себе приговор. Самоубийство Свидригайлова происходит в такую же холодную ветреную ночь.
Картина сна Ставрогина, воспроизведенная в его исповеди, должна была отразить поворотный психологический момент в судьбе центрального персонажа «Бесов». На
фоне прекрасного образа счастливой жизни людей неожиданно возникает перед взором Ставрогина «красненький паучок» - напоминание о страшном преступлении, а затем и сама Матреша, грозящая кулачком. Так впервые вошло в сознание Ставрогина ощущение себя великим грешником, преступником, которому нет прощения. Характерно, что видение «золотого века» у Версилова, перешедшее к нему из ненапечатанной исповеди Ставрогина, имеет совершенно другую психологическую окраску. Вер-силов сохранил моральное право на великую мечту о гармоническом обществе будущего, Ставрогин такое право потерял. Сон явился первым толчком к осознанию Ставро-гиным и этой его трагедии. Именно во сне видит Митя Карамазов образ плачущего ребенка, наглядно воплотивший его подсознательно зревшую решимость «пострадать за дитё». Психологический смысл снов у Достоевского кратко и точно выражает одна из его черновых записей: «Али есть закон природы, которого не знаем мы и который кричит в нас. Сон» (ЛП, 530).
Чем сложнее и глубже душевные процессы, тем отчетливее обнаруживается установка Достоевского на изображение внешних проявлений внутреннего состояния, подчас неосознанного самими персонажами. Стремление к «недоговоренности», «недосказанности» (ЛН, т. 77, 141, 143) помогает автору объективно представить такую многогранную картину душевной жизни, которая заведомо не поддается прямым и точным аналитическим определениям. Сравнивая черновые записи с окончательным текстом, мы, как правило, видим неуклонную тенденцию к замене психологического анализа изображением психологии, тенденцию вполне сознательную, закрепленную многими заметками автора, адресованными себе.
В рукописях «Преступления и наказания» достаточно полно отражена творческая подготовка Достоевского к описанию любви Раскольникова и Сони: «Любить! разве она полюбит меня, восклицает он и тут же признается Разумихину во всем. Соня и он. Разве вы не страдали? Он перед ней на коленях: Я люблю тебя. Она говорит ему: Отдайтесь суду. Стало быть, ты меня не любишь, говорит он» (ЛП, 527). Через много страниц опять: «Зачем вы это сделали. Слезы. Я люблю тебя - горячий разговор» (561). И сразу же, внезапно, как открытие - большими буквами: «№. НЕ НАДО: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ» (там же). Далее - «О любви к Соне мало; только фактами» (562).
Наконец, под заголовком «Капитальное и главное)} разъясняется, как должно строиться описание: «Никогда ни одного слова не было произнесено о любви между ними; но Соню, кроме того, что она влюбилась в него еще в смерти отца, с первого разу поразило то, что он, чтобы успокоить ее, сказал ей, что убил, следственно до того ее уважал, что не побоялся ей открыться совсем. Он же, не говоря с ней о любви, видел, что она нужна, как воздух, как все - и любил ее беспредельно» (537). В окончательном тексте нет не только разговоров о любви между героями, но и никаких авторских пояснений. Все «леса» убраны. Перед читателем открывается картина отношений между героями, проникнутыми этим чувством.
В сцене чтения Евангелия «восторженное волнение» и «радостное ожидание» Сони (6, 250-251) отражают ее решимость открыть Расколышкову «тайну» своей веры и обратить в эту веру ие просто несчастного, но, главное, уже горячо любимого ею человека, в чем она не в силах признаться даже себе самой, как, впрочем, и Раскольников - в своем чувстве к Соне.
Между тем показано, какое ошеломляющее действие производит на Соню земной поклон Раскольникова, поцеловавшего ей ногу. Его слова: «Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился», которые иногда вводят в заблуждение исследователей, видящих в них только идейный смысл, не обманули Соню. Восторг и нежность, обращенные к ней лично, не могла не услышать она в словах, произнесенных тотчас же: «Слушай,... я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца... и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою» (246). В этом свидании, как в глубине души понимала Соня, решались не только вопросы веры и совести, но и судьба их любви. Именно любовь не позволила ей догадаться, что Раскольников - убийца, хотя он почти уже признался. Зато с безумным волнением вспоминались прямые свидетельства его чувства: «„Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!" Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак! Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил... говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может. ... О господи!» (253). И потом ночью, среди других видений - «он, с его бледным лицом, с горящими глазами... Он целует ей ноги, плачет...» (там же).
Среди внешних характеристик душевного состояния персонажей Достоевского особое место занимают их портреты, в которых часто подчеркивается некая загадочность, отражающая тайну души, трепетно-живой, и потому всегда себе не равной. Если описание постоянных примет героя не представляет художественной проблемы для Достоевского, то выявление глубинной, иногда даже подсознательной, внутренней жизни персонажа через его внешние черты и поступки - одна из сложнейших задач писателя.
Структура традиционных портретных описаний с психологическим анализом от автора не удовлетворяет Достоевского, хотя он пользуется и ею. Мысль писателя по этому поводу выражает, думается, Аркадий Долгорукий, подробно и проницательно описывающий внешность молодого князя Сокольского («Подросток»): «Он был сухощав, прекрасного роста, темыорус, с свежим лицом, немного, впрочем, желтоватым, и с решительным взглядом. Прекрасные темные глаза его смотрели несколько сурово, даже и когда он был совсем спокоен. Но решительный взгляд его именно отталкивал потому, что как-то чувствовалось почему-то, что решимость эта ему слишком недорого стоила. Впрочем, не умею выразиться... Конечно, лицо его способно было вдруг измениться с сурового на удивительно ласковое, кроткое и нежное выражение, и, главное, при несомненном простодушии превращения.
Это-то простодушие и привлекало» и т. д. (13, 154). Казалось бы, портрет достаточно характерный для Достоевского: в нем отражен внутренне-противоречивый облик персонажа, с неуловимой, таинственной сменой душевных движений, и все же рассказчик заключает: «Впрочем, чрезвычайно трудно так описывать лицо. Не умею я этого вовсе» (там же). Трудность создания литературного портрета связана с убеждением Достоевского, зафиксированным в записной тетради 1876 г.: «Лицо человека есть образ его личности, духа, достоинства» (ЛН, т. 83, 436). Как в лице отражается личность? высвечивает те детали внешнего облика персонажа, которые помогают увидеть нечто сокровенное в глубинах его души. Значение таких деталей, не разъясняемое повествователем, раскрывается или в конкретной ситуации, или в дальнейшем течении сюжета, или (часто) в непосредственном восприятии других лиц.
Символично, что в романе Свидригайлов появляется как бы из четвертого сна Раскольникова: «… Но странно, сон как будто все еще продолжается: дверь его была отворена настежь, и на пороге стоял совсем незнакомый ему человек... "«Аркадий Иванович Свидригайлов, позвольте отрекомендоваться…»
Это увязывает цикл сновидений Раскольникова и сны Свидригайлова.
Свидригайлов действительно как сон, точно густой, грязно-желтый петербургский туман. «Мы с вами одного поля ягоды»,- говорит он Раскольникову, и, несмотря на все омерзение к нему, тот чувствует, что это правда, что у них есть какие-то «общие точки». Свидригайлов только далее ушел по тому же пути, на который едва ступил Раскольников, и он показывает убийце «по совести» неизбежные выводы его псевдонаучной теории, служит ему вещим зеркалом. Именно поэтому Раскольников и боится Свидригайлова, боится как тени своего пророка.
Первый сон Свидригайлова, так же как и первый сон Раскольникова, предвещает дальнейшую судьбу героя, являясь пророческим.
Сны Свидригайлова? двойники снов Раскольникова. Не случайно, что связаны они образами детей.
Первый сон Свидригайлова заставляет нас, читателей, вспомнить семилетнего мальчика и «идею-гроб» Раскольникова.
В обвитом цветами гробу лежит девочка-самоубийца:
« Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившую это молодое детское сознание, залившею незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяние, не услышанный, а поруганный в темную ночь, во мраке, в ходе, в сырую оттепель, когда выл ветер…»
Эмоционально - смысловое наполнение этого сна идентично второму сну, в котором Свидригайлов видит спящую пятилетнюю девочку:
«Девочка эта спала крепким и блаженным сном… краска уже разлилась по ее бледным щекам. Но странно6 эта краска обозначалась как бы ярче и сильнее, чем мог быть обыкновенный детский румянец… Алые губки точно горят, пышут, но что это?.. ее губки раздвигаются в улыбку… это уже… явный смех… но вот она уже совсем поворачивается к нему всем пылающим личиком, простирает руки… «А, проклятая!» ? вскричал в ужасе Свидригайлов, занося над ней руку…» Образ девочки чистой и невинной превращается в образ сладострастный и порочный.
Ангельски чистая душа утопленницы и смеющееся лицо пятилетней девочки с «огненным и бесстыдным взглядом»? это перевернутый, страшный и «поруганный» мир чистого, светлого семилетнего мальчика:
«Что-то бесконечно безобразное и оскорбительное было в этом смехе, в этих глазах, во всей этой мерзости, в лице ребенка».
Первый сон Раскольникова предвещал роковые последствия его губительной идеи, сны Свидригайлова ставят финальную точку, показывая весь цинизм этой «идеи-страсти», когда даже дети становятся заложниками преступных действий «по совести».
«Боже! Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор…»? восклицает Раскольников, пробудившись ото сна.
Возьмет!.. Еще как возьмет! И будет размахивать им, доказывая правоту своей теории.
Свидригайлов же возьмет другое смертоносное оружие и выстрелит себе в висок, тем самым похоронит «идею-гроб», приняв на себя страшный грех самоубийцы. «Покаяние» тени Раскольникова свершилось. Свидригайлов «вышел из сна» и «вернулся в сон»? «жизнь есть сон». Раскольникову же придется долго и мучительно пробуждается от сна, в который ввергла его безумная идея, и стать одним из тех, кому предназначено «начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю».
Концепт «толпа» в сновидениях Родиона Раскольникова.
Концепт? один из наиболее интересных объектов исследования, так как является основой для адекватного отражения индивидуальной картины мира.
Анализ концептов дает возможность восстановления основных мировоззренческих координат существования личности. Термин «концепт» в современной лингвистике не разработан детально, но многие исследователи считают, что концепт? это «термин, служащий объяснению единиц ментальных или психических ресурсов нашего сознания и той информационной структуры, которая отражает знание и опыт человека». Такое определение концепта мы находим в «кратком словаре когнитивных терминов» под редакцией Е.С. Кубряковой.
Концепт облегчает общение, поскольку он, с одной стороны, «отменяет» различия в понимании значения слова, с другой? в известной степени расширяет это значение, оставляя возможность для сотворчества адресата.
Концепт представляет собой сродненность проявленности и непроявленности значений отчетливо видимого и ожидаемого. Так, Беличенко А.В. в статье «Концепт как условие диалогичности текста» пишет о том, что «концепт… есть то, что связывает проявленные знаки в цельный текст нитью внеположенного образа», что «если текст категориален по природе, то концепт надкатегориален», а «всякой текстовой реальности отвечает соответствующая кон-реальность концепта». Поэтому исследование концепта ведет к пониманию фундаментальных мировоззренческих и творческих установок художника.
Иерархия мировоззренческих концептов восстанавливается по двум критериям: частотности употребления ключевых слов - тем и развертыванию семантических полей. Система концептов и семантических полей обладает потенциальной возможностью выразить индивидуальную картину мира личности.
Исследование ключевых слов - тем (концептов) позволяет не только понять авторскую концепцию мира и человека и ее художественное воплощение в произведении, но и глубже проникнуть во внутренний мир его героев, который моделируется в языке по образцу внешнего, материального мира, составляя одну из основных тем и целей художественного творчества.
Так, концепт «толпа» маркирует в романе Ф.М. Достоевского одну из важнейших для него сфер? сферу эмоционально-психологическую, являющуюся основой внутреннего мира личности.
Закономерно, что концепт «толпа» прочно связывается в авторском мироощущении с главным героем его романа «Преступление и наказание» ? Родионом Раскольниковым.
Это одно из ключевых слов - тем, которое сквозной нитью проходит через сновиденческое пространство романа: «толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду» (первый сон), «слышались голоса, восклицания, входили стучали, хлопали дверями, сбегались», «по всей лестнице собиралась толпа» (третий сон), «вся прихожая уже полна людей, двери на лестнице отворены настежь, и на площадке, на лестнице и туда вниз? всё люди, голова с головой, все смотрят, ? но все притаились и ждут, молчат!..» (четвертый сон), «люди убивали друг друга в какой - то бессмысленной злобе» (пятый сон).
Такая перегруженность сновиденческих эпизодов своеобразно ориентированной лексикой («толпа», «голоса», «все», «люди», «голова к голове») свидетельствует о намеренном введении автором опознавательных знаков, слов - сигналов, иначе говоря, слов - концептов, которые провоцируют специфическое восприятие изображенных сновиденческих реалий.
Уже в первом сне Раскольникова слово - тема (концепт) «толпа» приобретает символическое значение. Этот сон Раскольников видит накануне преступления. Толпа людей забивает «маленькую, тощую саврасую крестьянскую клячонку». Вся эта «толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду», толпа, которой хозяин клячонки кричит: «Садись, все садись!.. Всех довезу, садись!», ? толпа, которая выходит из кабака «с криками, с песнями, с балалайками, пьяные - препьяные, большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку» ? это обобщенная символическая картина болезненного, бездуховного, преступного по отношению к человеку мира, мира - ада, против которого человек - песчинка бессилен. Не случайно сцена, в которой Раскольников - ребенок «бросается с своими кулачонками» защитить бедную лошадку, как бы обнажает бессмыслицу борьбы с жестокостью целого мира. Не случайно и толпа в этом сне хохочет: «Вдруг хохот раздается залпом и покрывает все: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!»
Так, объем атрибуций концепта «толпа» расширяется за счет включения в него лексем «хохот», «усмешка». В этом понимание авторское, да и его героя тоже, невозможности противостоять этому страшному миру зла и насилия.
Концепт «толпа» формируется в романе Достоевского целой серией новых значений.
После первого свидания с Порфирием Петровичем и появления таинственного мещанина со словом «убивец!» Раскольников видит сон о повторном убийстве старухи. В этом сне тоже одним из ключевых слов - тем является «толпа». Этот концепт приобретает в данном эпизоде новую семантическую трактовку.
«Вся прихожая уже полна людей, двери на лестнице отворены настежь, и на площадке, на лестнице, и туда вниз? всё люди, голова с головой, все смотрят? но все притаились и ждут, молчат!..» ? читаем мы. Толпа здесь? множество людей и на лестнице, и внизу, которые «как будто засмеялись и шепчутся», а потом их «смех и шепот … раздавались все слышнее и слышнее…»
В контексте этого сна концепт «толпа» приобретает карнавальную символику. По отношению к этой толпе, идущей снизу, Раскольников, находится на верху лестницы. Объем атрибуций концепта «толпа» расширяется за счет включения в него лексем «смех», «шепот», «лестница», «площадка», «вниз» до образа «развенчивающего всенародного осмеяния на площади карнавального короля - самозванца».
Это слово - тема имеет в контексте этого эпизода пророческий смысл: площадь? символ всенародности, и в конце романа Раскольников перед тем как идти с повинною в полицейскую контору, приходит на площадь и отдает земной поклон народу.
Таким образом, концепт «толпа» , совмещая в себе звукообразы (смех, шепот), «развертывая» вокруг себя новое семантическое поле, (карнавальное осмеяние короля - самозванца), помогает выразить индивидуальную картину мира личности героя? Родиона Раскольникова.
Его эмоционально - психологическое состояние в данной сновиденческой ситуации («Сердце его стеснилось, ноги не движутся, приросли… Он хотел вскрикнуть… ») ? это лишь отраженное, вынесенное автором вовне проявление его изломанной души. А именно в ней смысловой центр концепта «толпа» и философское ядро романа. Через него проходит линия, связывая сновиденческий и реальный планы действия.
Герой проснулся, а «сон как будто все еще продолжался: дверь его была отворена настежь, и на пороге стоял совсем незнакомый ему человек и пристально его разглядывал».
Во сне его пристально разглядывала толпа, как бы обнажая своими взглядами сущность совершенного им. Наяву же этот взгляд - развенчание Раскольников вновь ощущает на себе карнавальное осмеяние продолжается и достигает кульминации. Не случайно «Раскольников не успел ещё совсем раскрыть глаза и мигом закрыл их опять… лежал навзничь и не шевелился».
Писатель - психолог, Достоевский разрабатывает экзистенциональную, по сути, ситуацию нездоровья человека, лишенного поддержки Бога, оставленного наедине с хаосом мира.
Достоевский фиксирует разрыв связей героя с миром людей, изображает отчужденного человека («мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказались душе его…»), испытывая его ответственность за содеянное.
Специфическое пространство значений охватывают эмоции, характеризующие болезненное состояние души Раскольникова, это? страх, новое для него мучительное чувство разъединенности с людьми, отчужденности от них, тоска по человеку, желание найти контакт с людьми и - осознание подлинного итога своего чудовищного эксперимента, мучительный путь к покаянию, путь постоянных колебаний и сомнений.
В эпилоге Раскольников, больной, видит кошмарный сон, сон - предупреждение.
Ассоциативные связи лексемы толпа, выявляемые в контексте последнего сна Раскольникова, утверждают закрепленную за этим концептом как в русской, так и в универсальной языковой картине мира отрицательную оценку.
В художественном универсуме Достоевского концепт «толпа» содержит в себе трагическое начало, тесно связываясь с представлениями о бренности бытия и беззащитности человека перед лицом метафизических сил.
В последнем сне Раскольникова лексема «толпа» маркирует не только личностную сферу героя (Раскольникова), но и характеризует целостный образ человечества, страдающего и запутавшегося. Таким образом, семантическое поле, развертывающееся вокруг этого концепта, расширяется до сложной, трагической картины гибнущего мира, напоминающей об апокалипсисе - библейском предсказании неизбежного конца света, обрыва человеческой истории.
Этот концепт поддержан здесь эмоциональной лексемой «страх»: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой - то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве ».
Страх, который испытывает Раскольников, видя первый сон («Страшный сон приснился Раскольникову», «кругом кабака… страшные рожи», «он прижимался к отцу и весь дрожал»), здесь, в последнем сне, достигает своего апогея.
Этот эмоциональный концепт разработан Достоевским как своеобразный «ментальный сценарий» (термин А. Вежбицкой, «Толкование эмоциональных концептов», М.,1996). Этот «ментальный сценарий» автор помещает между двумя полярными состояниями героя - сложившейся формулой о верности своей теории («Довольно! Прочь миражи, прочь напускные страхи… померяемся теперь! А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!») и прямо противоположным - открытием в горячечном сне на тюремной койке, что всякое утверждение его наполеоновской идеи ведет к разговору и самоисправлению.
Толпа в финальном сне «мучается в бессмысленной злобе», противостоять которой может только любовь и не к всеобщему благу, а к конкретному человеку, той же старухе-процентщице, к Лизавете, к Мармеладову, который крадет последние гроши у голодных детей.
Так, концепт «толпа», поддержанный не менее важным эмоциональным концептом «страх», помогает выразить магистральную идею о том, что поле битвы Добра и Зла - душа человека, а исход ее зависит от нравственного выбора человека, что этот Вечный Бой «длится до последнего часа» его жизни, что страдания, переживаемые им, служат уроками любви, добра и правды и способствуют совершенствованию его духовной природы, что и может спасти мир от страшных «трихин».
Можно было рассмотреть и другие составляющие концепта «толпа», например, безусловно значимый мотив «смерти», но, мне кажется, и этого достаточно, чтобы понять смысловое богатство и образную разветвленность исследуемого концепта в общеэстетической концепции романа Достоевского.
Один из самых трагических выводов, проявленных автором с помощью названного концепта, заключается в констатации абсурдности, фантастичности мира, в котором социально спровоцированные болезни губят духовную и нравственную природу человека, губят творческое начало личности, ниспосланное ей свыше.